Источник: http://www.novayagazeta.ru/data/2008/23/11.html
Почему в нашей стране выборы опять превратились в непристойную и многих устраивающую формальность? Куда исчезли полнокровная политическая жизнь и публичная борьба мнений? Где прячется наше российское гражданское общество и общество вообще — без прилагательных? Почему складывается устойчивое ощущение, что большинству наших соотечественников все, извините, «по фигу»? Вопросов масса, а ответы от тех, кому такое положение дел не нравится, следуют уныло однообразные: во всем виноваты власть, режим, система и далее по списку. Конечно, власть у нас сегодня, да и вообще традиционно в России, увы, ни особым воображением, ни необычайным стремлением быть услышанной своими соотечественниками не отличается. Ну а соотечественники-то что на это? Почему они так слабо пользуются даже теми демократическими механизмами, которые существуют, и так вяло объединяются друг с другом, чтобы отстаивать свои интересы и на эту власть хоть как-то влиять? Собирательный портрет российского гражданина мы пытаемся воссоздать вместе с ведущими социологами из Левада-центра: директором центра Львом Гудковым, заведующим отделом социально-политических исследований Борисом Дубиным и заведующим отделом социально-культурных исследований Алексеем Левинсоном. Существует ли в России общество? Лев Гудков: В каком-то смысле да. Есть общие символы, общие верования, есть некое ощущение целостности. Но все постигается в сравнении. Если сравнивать с западными устройствами, наше общество очень слабо организовано, в нем очень низок уровень солидарности. Вся целостность удерживается не столько внутренним чувством единства, сколько механически — через структуры государственной интеграции, государственного подчинения. И в этом смысле мы очень медленно, с большим трудом и неясными перспективами выходим из тоталитарного целого. Когда общества практически не существовало, а была система государственного тотального контроля, организации, распределения. Где государство выступало и работодателем, и полицейским, и воспитателем, и надзирателем за семейными отношениями, и моралистом, и кем угодно. Ведь что такое общество? Это система устойчивых связей, основанных на солидарности, взаимных ценностях, чувстве сопричастности и взаимных интересах. Подчеркну, что для социологии понятие «общество» лишено измерения власти — это такое объединение, которое не предполагает властных отношений. Если говорить об обществе у нас, то оно появляется, но оно еще очень слабое и неинтегрированное. Что нас связывает Лев Гудков: Если говорить об общих ценностях, то я бы разделил их на два принципиальных типа и уровня. Это коллективные ценности — империя, героическое прошлое, власти, которые все удерживают и обо всем заботятся. То есть это уровень коллективных символов. Он в значительной степени декларативный: люди сегодня хотя и разделяют эти ценности, но жертвовать чем-то своим ради того, чтобы их защищать, готовы весьма слабо. Второй уровень — это те ценности, которые в меньшей степени декларируются, но люди ими руководствуются. Это ценности семьи, отношений с близкими, это консолидация на самом нижнем уровне. Солидарность на таких уровнях — это не просто традиционализм и продукт нашего прошлого, но это еще и тип адаптации к репрессивному государству. Надеяться можно только на своих — на родственников, друзей, коллег по работе. На тех, кому можно доверять, с кем человек вступает в личные отношения. Они являются основным ресурсом существования и выживания. Ценности этого «ближнего» круга гораздо более важны. Проблема в том, что не возникают, подавлены или не артикулируются ценности промежуточного уровня, которые связаны с публичностью, с более дифференцированными интересами. Сама по себе структура ценностей без этого среднего уровня, который, собственно, и есть база гражданского общества, говорит о примитивности устройства. Какие-то почки, новообразования на этом уровне появляются, но они не развернуты. Можно, конечно, говорить, что такая ущербная структура ценностей — это остатки патриархальности (фундаменталисты и националисты именно на это делают упор). Но, скорее всего, это связано со стратегией выживания, стратегией приспособления: выжить можно, только надеясь на себя самого и на ближайший круг. Это определенный тип «съеживания», попытка найти комфорт в условиях общего дискомфорта. Следы этого ощутимы. У нас в обществе фантастически высокий уровень взаимного недоверия. Когда мы задаем вопрос, можно ли большинству людей доверять, то 83% наших сограждан говорят «нельзя». Прямо противоположная ситуация — в западных демократических странах, где очень высок уровень общественной солидарности, а также уровень идеализма и где люди готовы откликаться на различные события и общественные вызовы. Это связано с представлением о собственных возможностях — люди готовы отвечать за то, что они могут сделать. В нашей ситуации, по нашим замерам, абсолютное большинство, то есть 90% граждан, считают, что они не в состоянии влиять ни на какие дела, которые выходят за пределы ближайшего круга. 45% говорят, что максимум, на что они могут повлиять, — это на ситуацию в собственном доме и во дворе. Все остальное вне их контроля, они чувствуют, что над ними господствуют какие-то отчужденные от них силы, сами они не готовы за что-то отвечать и ни на что не рассчитывают. И это стало, если хотите, национальным характером. Алексей Левисон: Если бы этот вопрос задавался не через анонимные социологические анкеты, а публике на улице, то ответ был бы, что у нас очень много общего, мы все — русские, мы объединены сейчас, как никогда, не так, как во времена, когда у нас был развал. И, наверное, ощущение, переживание единства сейчас беспрецедентно высокое. Но все это на уровне деклараций, заявлений. Если говорить о солидарности как таковой, то я полностью согласен с Гудковым. Но переживания некоей воображаемой солидарности сейчас больше, чем когда-либо. И это объясняет феномен рейтинга Путина, феномен уверенности, что мы — большая страна, с которой наконец начали считаться. Это внушение себе и другим, что у нас все в порядке, что мы живем «лучше всех». Борис Дубин: Я бы добавил к тем символам, которые вроде бы соединяют, также декоративное православие: по последним замерам, к православным себя причисляют 70% взрослых людей. Вообще, если суммировать то, что говорили мои коллеги, можно сформулировать теорему. Если социум нацелен на то, чтобы выживать, он, как правило, будет ограничиваться ближними связями. Над ними будут подниматься какие-то общие символы, но по отношению к ним возможны только выражения лояльности, и они не требуют никаких практических действий. Этими символами могут быть православная церковь, господин Путин, наш «особый путь», наша любовь к Родине. Мы, например, спрашиваем: «Вы являетесь патриотом России?» — 80% отвечают «да». Мы спрашиваем: «Что такое патриотизм?» — 70% отвечают, что это «любовь к своей стране». И лишь 20% — что это «желание что-то сделать для своей страны». Такой вот разрыв. Это не случайная вещь, потому что стратегия постоянной адаптации не дает связей солидарности за пределом ближайшего круга, а может быть компенсирована только декларативным принятием общностей верхнего уровня. Которые в один период могут быть порушены, а в другой — как сейчас — могут быть мобилизованы, в том числе при активной помощи СМИ, когда те с утра до вечера поют о том, что «мы встаем с колен», что мы наконец стали большими, что нас уже начинают бояться, и т.п. В нашем случае слабость общества компенсируется сверхмощью государства. Не то чтобы оно было действительно реально сильное, но таково его восприятие и самовосприятие людей власти. Речь идет о знаменах, а не о реальных действиях. Отношение к будущему Борис Дубин: Когда мы только начинали наши замеры, в начале 90-х годов, ситуация была катастрофическая. Например, опрос 1991 года: «На сколько лет вперед вы можете планировать свое будущее?». 62% не знают, что будет с ними даже в ближайший месяц. На много лет вперед и на ближайшие 5—6 лет планируют будущее в сумме 5% населения. Трудными были также 1998-й и 1999 годы — до половины людей не могли прогнозировать ничего дальше ближайших дней и недель. А вот ситуация 2006 года иная. На многие годы вперед и на ближайшие 6 лет планируют свое будущее 12%. На год-два — больше трети населения (вдвое больше, чем в 1991 году). И 48% не знают, что будет в ближайший месяц, — этот показатель сократился с 2/3 в 1991 году. У молодежи ситуация еще лучше. В 2007-м 20% в сумме могут планировать на годы вперед, половина — на ближайшие год-два, и только 29% — на ближайшие месяцы и не далее. Ситуация, несомненно, меняется — мы имеем дело с неким «плато адаптации». Это не значит, что ситуация переломилась, но явно идет адаптация. То есть ничего, жить можно, вроде стало поспокойнее, можно на пару лет вперед что-то планировать. И голосуют именно за это — чтобы все было так, как оно есть. По контрасту с тем, что по телевизору рассказывают про «страшные 90-е», люди готовы примириться с действительностью. Тем более что возможности что-то всерьез изменить к лучшему они не видят. Институты Лев Гудков: Устойчивость жизни и возможность планировать появляются там, где действуют надежные, эффективные институты, которые создают организованность жизни, от которых люди не дистанцируются, от которых не пытаются ускользнуть, в которые они включены и которым они доверяют. И они планируют свою жизнь с учетом общей стабильности. Алексей Левинсон: Здесь важно добавить вот что. В ситуации очень остро выраженного недоверия к институтам, даже в самые трудные годы, люди принимали осмысленные, стратегические решения по поводу своей жизни в том ближнем кругу, о котором говорил Гудков. Детей рожали, их отдавали в школы, платя большие деньги за их образование (то есть делали инвестиции), ремонтировали квартиры и строили дома. Было резкое разделение мира. На мир приватного, где живу я, мои близкие, где я управляю ситуацией. И остальной окружающий мир, где все рушится и валится и где нельзя ничего планировать. То, что мы видим сейчас, — это постепенное допущение «верхних» институтов в свою приватную жизнь и проникновение этой приватной жизни куда-то вовне. Я могу планировать свою карьеру не только в том смысле, что я получу образование, но и что доллар будет стоить столько-то, а я буду хранить деньги в банке, хотя доверие к таковым декларируется как низкое. Среди институтов, которые также надо назвать, — институт школы. Оценки этого института очень низкие, а реальные вложения в него делаются. Медицина, например, частная — протезирование зубов, лечебная косметика. При очень низкой оценке медицины реально она процветала и процветает, и туда вкладываются деньги. То есть общество имело дефектную структуру и продолжает ее иметь, но этот зияющий средний этаж прорастает некими институциями, которые замещают гражданские. Они не являются институтами гражданского общества — они их замещают. Это дикое мясо на месте гражданского общества. Я имею в виду институты бизнеса, сетевые отношения, функционирующие на месте институтов, возрождение блато-дефицитарных отношений. По сравнению с нормальным гражданским обществом все это — уродство. От нормального гражданского общества у нас есть только институты, обслуживающие витальные потребности. В армии убили сына — появляются «солдатские матери». Кинули с жильем — появляются «обманутые дольщики». Жутко обошлись с невиновным водителем — появляется организованное сопротивление водителей. Это происходит там, где какие-то ценности (отношение матери к сыну, право на свое жилье и т.д.) поставлены выше ценностей государства. Только в этой узкой зоне возникает что-то, носящее оттенок протеста и социальной организованности. И еще. Там же, на этом этаже, живут и иные люди, сознательно ставящие свои ценности выше государственных, — это преступные сообщества. Это настоящие, сильные сообщества, с высокой солидарностью и высочайшим уровнем организации. Как перейти к нормальному гражданскому обществу Алексей Левинсон: Нигде в мире никогда мафия не переросла в гражданские институты. Как только она достигает сложных систем, она прекращает там свое существование. В строительстве она есть, у докеров есть, в автомобильном бизнесе есть, а в сложном производстве, например в электронной промышленности, ее нет — там коррупция существует в других формах. Лев Гудков: Не будем забывать, какой у нас бэкграунд и в какой зоне идут эти процессы «прорастания» гражданского действия. Две трети населения живут в деревне и малых городах, фактически от деревни не отличающихся. Нет ресурсов, нет никаких счетов даже в Сбербанке. Люди живут от получки до получки, и у них нет никаких возможностей из этого выскочить. Именно на них и ориентируется власть. Ориентируется цинично — ничего для них не делает, но на них опирается, так как именно в этой среде обделенных самые сильные надежды на помощь власти. Больше надеяться им не на кого. Эти люди являются основным электоратом партии власти, обеспечивают поддержку действующему режиму. В этом смысле существует интересный парадокс, о котором говорил еще Левада. У нас социальное недовольство не ведет к смене системы и вообще к политическим изменениям. Напротив, лишь укрепляет режим, потому что оно вызывает патерналистские установки в отношении власти и требует от нее делать то, что делала власть позавчерашняя. А те изменения, которые происходят, идут в численно ограниченной среде крупнейших городов, где развита инфраструктура, где сосредоточена самая образованная, активная и обеспеченная часть общества, где люди вписаны в гораздо более открытые системы отношений. Борис Дубин: От отношений сетевого типа или такой закрытой солидарности, как в преступном сообществе, нет эволюционного хода к формам гражданского общества. Сообщества же самозащиты по природе реактивны, они возникают в ответ на угрозу тебе, твоему имуществу, твоей семье, они неустойчивы, легко гасятся. Они нежизнеспособны за пределами реакции на конкретный вызов. Это выплеск, это брожение. Они могут дать даже что-то вроде «ситцевых революций», когда старики и старушки выйдут бунтовать. Но власти туда кидают денежку, и все расходятся по домам. Нет лидеров, нет программы, нет структуры, а значит, нет и никакой институции, которая может воспроизвестись, нет установки на лучшее, на общий подъем. Эта структура распадается после того, как глохнет реакция на непосредственное давление. Когда возникает настоящая собственность, а не имущество, появляется следующая мотивация: давай-ка я лучше это обойду, лучше отстегну, отдам левую ногу, чтобы выбраться из капкана и остаться живым. Это выход на блатные отношения, черные, серые сетевые связи. Алексей Левинсон: В этом смысле термин «бизнес-сообщество» вводит в заблуждение. Наши бизнесмены в реальное сообщество не объединились: ни в рамках какого-нибудь РСПП, ни по принципу «малый бизнес» или «большой бизнес», ни на уровне города Рязани — никак. Среди них существует мода, среди них протекают страхи и слухи. Это слабые формы общности, которые не ведут ни к каким действиям. С властью они общаются один на один. Ни одна власть ни в одном городе не боится, что бизнес-сообщество ей «сделает козу». Приспособление к режиму Алексей Левинсон: Примерно с 1915-го по 1919 год Россия бурно прорастала массой видов самоорганизации. Советы — это была одна из тысяч форм самоорганизации. Кооперативы, товарищества по обработке земли, сбытовые товарищества, организации по помощи раненым — что угодно. Это захватывало массы людей. Достаточно посмотреть местные газеты: на каждой странице — десятки объявлений о собраниях, товарищеских ужинах, встречах, дискуссиях. Это была бурная гражданская, в точном смысле этого слова, активность. Все это начиная с 1919 года начали брить. При этом уничтожали не только организации, которые были альтернативой партии большевиков, — уничтожали организации вообще. В этом смысле надо вводить термин «социоцид» — когда, в отличие от геноцида, уничтожаются не люди какой-то национальности, а организации. И вот то зияние на месте «среднего этажа», о котором здесь говорилось, — это результат нашей истории, результат деятельности конкретных политических сил и людей. Известно, что внутри 58-й статьи, по которой людей уничтожали и упекали в лагеря, организация — не важно, какая — автоматом получала статус антисоветской. Не важно, кто это были — эсперантисты, аквариумисты или еще кто-то. И это заправлено в нашу генетическую память, люди действительно этого боятся. Лев Гудков: Это то, с чего мы начали разговор. Самая серьезная социологическая проблема, на которую мы наталкиваемся на протяжении 15 лет, — это наш человек с его опытом приспособления к репрессивному режиму. И это фундаментальнейшая вещь, которая блокирует и стерилизует любые формы социализации, солидарности. Мы по-разному видим, как люди приспосабливаются. Через коррупцию, через семейно-родственные неформальные связи. Каждый по отдельности ищет возможности приспосабливаться. Через коррупционные сделки у государства выкупается его функция. При том что государство выступает в виде конкретного человека, нельзя внести деньги в банк и выкупить иммунитет у государства как такового. Алексей Левинсон: Вот это индивидуальное откупание от государства уничтожило ростки универсализма в нашей культуре. Все, что имеет общность, либо должно получить санкцию государства, либо это «заемные», западные ценности. 03.04.2008 |